Меню Рубрики

Нам как аппендицит поудалили стыд

Нам, как аппендицит,
поудаляли стыд.

Бесстыдство — наш удел.
Мы попираем смерть.
Ну, кто из нас краснел?
Забыли, как краснеть!

Сквозь ставни наших щек
Не просочится свет.
Но по ночам — как шов,
заноет — спасу нет!

Я думаю, что бог
в замену глаз и уш
нам дал мембраны щек,
как осязанье душ.

Горит моя беда,
два органа стыда —
не только для бритья,
не только для битья.

Спускаюсь в чей-то быт,
смутясь, гляжу кругом —
мне гладит щеки стыд
с изнанки утюгом.

Как стыдно, мы молчим.
Как минимум — схохмим.
Мне стыдно писанин,
написанных самим!

Далекий ангел мой,
стыжусь твоей любви
авиазаказной…
Мне стыдно за твои

Соленые, что льешь.
Но тыщи раз стыдней,
что не отыщешь слез
на дне души моей.

Смешон мужчина мне
с напухшей тучей глаз.
Постыднее вдвойне,
что это в первый раз.

И черный ручеек
бежит на телефон
за все, за все, что он
имел и не сберег.

За все, за все, за все,
что было и ушло,
что сбудется ужо,
и все еще — не все…

В больнице режиссер
Чернеет с простыней.
Ладони распростер.
Но тыщи раз стыдней,

Что нам глядит в глаза,
как бы чужие мы,
стыдливая краса
хрустальнейшей страны.

Застенчивый укор
застенчивых лугов,
застенчивая дрожь
застенчивейших рощ…

Обязанность стиха
быть органом стыда.

Ты приняла свое распятиеТы приняла свое распятие, как грех стыда осатанелого, не угрожая мне расплатами, но восклицая: что я делаю? Вот только комната — не озеро (там лилия была, Офелия, цветок корон), но.

Скачет пристяжная, снегом обдаетСкачет пристяжная, снегом обдает… Сонный зимний ветер надо мной поет, В полусне волнуясь, по полю бежит, Вместе с колокольчиком жалобно дрожит. Эй, проснися, ветер! Подыми пургу; Задымись метелью белою в.

Неблагодарным народамНе стыдно ль вам, мятежные языки, Восстать на нас? Ведь ваши мы владыки! Мы сорок лет оберегали вас От необдуманных ребяческих проказ; Мы, как детей, держали вас в опеке И.

Лесть незаметно разрушает насЛесть незаметно разрушает нас, Когда молчаньем мы ее встречаем. И, перед ней не опуская глаз, Уже стыда в себе не ощущаем. Нас незаметно разрушает лесть. Льстецы нам воздвигают пьедесталы. И.

Триолет Алете (в тот день, когда ей исполнилось 14 лет)Четырнадцати лет Быть Флорой, право, стыдно: В апреле розы нет! Четырнадцати лет Ты лучше всех Алет: Ах! это им обидно. Четырнадцати лет Быть Флорой, право, стыдно.

Заговор от дурного глазаЧерный глаз — дурной, полынь с беленой. Черный глаз, как хорь, нагоняет хворь. Черный глаз — дурной, человек смурной. В пойме щавель бур, будет мор на кур. Черный глаз —.

И не спасут ни стансы, ни созвездьяИ не спасут ни стансы, ни созвездья. А это называется — возмездье За то, что каждый раз, Стан разгибая над строкой упорной, Искала я над лбом своим просторным Звезд только.

Горчичным привкусом во ртуГорчичным привкусом во рту родился стих и выжал слезы из глаз, которые давно себя не числили в плаксивых, и застыдились, и улыбкой смахнули стыд, и между тем, под сердцем тренькнул.

Песня ГеращенкоНат Пинкертон — вот с детства мой кумир, Сравниться с ним теперь никто не может, — Но он имел такой преступный мир, Что плохо спится мне, и зависть гложет. Аппарат.

Ехидный старичокАх, этот ехидный старичок, похожий на фасолину в очках… Начинаю потрошить картонную лошадку, пытаясь понять, что у нее внутри: «А не влетит?» — спрашивает. Сажусь за рукопись: «А напечатают?» —.

КладОднажды деревянный дом Сносили в тихом переулке, И дети, в старом доме том, Нашли сокровище в шкатулке. Открылся взору клад монет, Что тусклым золотом светился И неизвестно сколько лет В.

Читайте также:  От чего может воспалится аппендицит

АрифметикаМонарх приказывал, ученые мужи писали капитальные трактаты, и в них — ячмень родился ото ржи, и приводились странные цитаты, приказывал всесильный фараон, победой толковалось поражение, мудрец, открывший некогда закон, в.

Я уеду. Я непременно уедуЯ уеду. Я непременно уеду. Мне стыдно Оставаться тут. Устрою перевод По службе, Любовь свою Отдам в приют, Не доверяя Ложной дружбе. Здесь не живут, Здесь лишь гостят, Здесь слабые.

Куплеты Карлуши («Во мне нет никакого смысла…»)Во мне нет никакого смысла, Хоть просто от стыда сгори! То смотришь — тесто перекисло, То подгорели сухари; То ситники не допекутся, То булки испеку — хоть брось; И крендели.

Когда давно забытое названьеКогда давно забытое названье Расшевелит во мне, внезапно, вновь, Уже давно затихшее страданье, Давным-давно погибшую любовь,- Мне стыдно, что так медленно живу я, Что этот хлам хранит душа моя, Что.

источник

Родился в Москве. Детство провел в Киржаче Владимирской области. Здесь же, во Владимире, в самом начале 60-х вышла его первая книжка стихов «Мозаика». Автор многочисленных поэтических сборников — «Треугольная груша», «Антимиры», «Дубовый лист виолончельный» и др. По его стихам были поставлены спектакли — «Антимиры» на Таганке и «Юнона и Авось» в Ленкоме. До сих пор с успехом продолжает свою поэтическую деятельность. В собрании сочинений нашли своё пристанище лучшие стихи замечательного поэта Андрея Вознесенского. Родился в Москве. Детство провел в Киржаче Владимирской области. Здесь же, во Владимире, в самом начале 60-х вышла его первая книжка стихов «Мозаика». Автор многочисленных поэтических сборников — «Треугольная груша», «Антимиры», «Дубовый лист виолончельный» и др. По его стихам были поставлены спектакли — «Антимиры» на Таганке и «Юнона и Авось» в Ленкоме. До сих пор с успехом продолжает свою поэтическую деятельность. В собрании сочинений нашли своё пристанище лучшие стихи замечательного поэта Андрея Вознесенского.

Пожар в Архитектурном институте

Новогоднее письмо в Варшаву

Мотогонки по вертикальной стене

Ночной аэропорт в Нью-Йорке

Прощание с Политехническим

Записка Е. Яницкой, бывшей машинистке Маяковского

Марше О Пюс. Парижская толкучка древностей

Плач по двум нерожденным поэмам

Из закарпатского дневника

Из ташкентского репортажа

Неизвестный — реквием в двух шагах с эпилогом

2 секунды 20 июня 1970 г. в замедленном дубле

Ялтинская криминалистическая лаборатория

Похороны Гоголя Николая Васильича

Художники обедают в парижском ресторане «Кус-кус»

Мелодия Кирилла и Мефодия

От автора и кое-что другое

Собрание сочинений. Том 1. Первый лед. Собрание сочинений. Том 1. Первый лед

Известие о смерти подводников на «Курске» застало меня в ночной программе «Антропология».

За моей спиной дышала, недоумевала, содрогалась, плакала и ржала непечатная стена живой и безымянной стихии языка — русское воплощение мечты Ролана Барта и структуралистов о смерти автора в анонимном тексте. Обычно я с понятной иронией относился к этому.

Но в этот раз чат был особый. «Кексы» не задирались с «эксами». Не было мата. Была всенародная боль. В этой вертикальной реке языка — речи забвения и памяти — проступали вековой стон и вой по погибшим в будущих войнах.

Читал я новые стихи и давние «Возложите на море венки». Слова, когда-то сказанные, обгоняли сегодняшних. Обнажалось прустовское время, когда прош-лое бьет из настоящего, а настоящее хлещет в будущее.

«Пусть почитает еще!» — отвечал чат…

И вот теперь я растерянно стою, окруженный чатом сотен стихов, написанных за жизнь, среди их многоголосья, которое в древности звали хором, в хрис-тианском мире — глоссалией, сейчас кличат чатом, завтра назовут как-нибудь еще. Собственно, в любом стихотворении есть зачаток чата — толковище, разноголосица жизни, автора, иногда Бога, и, конечно, читательского эха.

Читайте также:  Какие анализы сдают перед операцией аппендицит

В чистом виде чатом, еще до рождения Интернета, были моя «Очередь московских женщин» и «Кому на Руси жить плохо», а позднее «Очередь» В. Сорокина.

Я пытаюсь расположить стихи хронологически, но колокола из «Мастеров» вызывают на себя колокола из «Гуру урагана».

Они автономны ко мне, вольничают, нарушают авторские права — беспризорные клочки времени и подсознания, когда-то бывшие моими, — шорох переделкинской листвы, шепот женщины, спор музыки и рисунка, смесь несовместимого, завистливый свист поучателей, треугольные гениальные ошибки и проступки и понимающая душа, прежде всего Ваша, мой чуткий читатель. Все вы — соавторы стихов.

источник

Лживое мироустройство вредно для здоровья. В 1968 году весь мир нуждался в толковых докторах. С сентября работникам вредных производств в СССР стали бесплатно выдавать молоко. Не помогало.

Такая каша заварилась, такая смутность разлилась в мозгах. Причем сразу всюду. Год шестьдесят восьмой лопнул, как аппендикс. Миру грозил перитонит, мир лихорадочно пытался сообразить, куда он катится. Поэтов несло в разные стороны.

Но сначала — о том, что было накануне 1968-го.

На двухсотом представлении спектакля «Антимиры», 2 июля 1967 года, Таганка услышала новые стихи Вознесенского: «Нам, как аппендицит, / поудаляли стыд. / Бесстыдство наш удел. / Мы попираем смерть. / Но кто из нас краснел? / Забыли, как краснеть!»

О чем были стихи, понятно. О лжи и лицемерии повседневности. Поэт и себя не милует: «Как стыдно, мы молчим. / Как минимум — схохмим. / Мне стыдно писанин, / написанных самим!» И к легко узнаваемому «королю страны» беспощаден. К тому самому, который «мучительно заколебался, прежде чем снять туфлю на трибуне заседания».

А перед кем стыдно-то? Перед «стыдливой красой / хрустальнейшей страны, / застенчивым укором / застенчивых лугов, / застенчивой дрожью / застенчивейших рощ».

В опубликованной позже версии стихотворения абстрактного «короля» заменит конкретный «премьер страны», а «трибуну заседания» — «трибуна ООН». Зато исчезнут строки о цензуре в Греции, где «все газеты стали похожи одна на другую». Это выглядело чистым издевательством, потому что у нас-то газеты и цензоры тоже шли согласным строем.

Любопытно еще: исчезли строки про Вьетнам, которым «играют, как фишкой». И про «интеллигенцию», повинную в том, что читает западника Герцена, «для порки заголясь». Возможно, и это убрала цензура. Но вычеркнуть двусмысленные строки позже мог и сам поэт. И тут-то стоит сделать пометочку: в противовес цензуре гласной в эти годы крепла и негласная цензура вольнодумного диссидентства. Придрался цензор государственный — это становилось для литераторов знаком доблести: опальные строки бежали по рукам, читались на ура в любых аудиториях, и слава смелого автора забегала вперед паровоза. Иное дело — если вдруг с какой-нибудь двусмысленностью попасть под лошадь цензуры «либеральной»: тут уж автор истреблялся без остатка, тут ему — не отвертеться от язвительных приговоров, баек и молвы…

А тогда уже, пусть вялый, но звоночек прозвенел. «Смерть Евтушенко и Вознесенскому!» (внизу, как сообщили очевидцы, было приписано: «и Ахмадулиной») — с таким плакатом еще в 1964 году на каком-то студенческом вечере выглянуло из тени «Самое Молодое Общество Гениев», поэтический СМОГ. Одни из тех, кого потом назовут «семидесятниками» — чтобы как-то идентифицировать. Шестидесятникам явно напомнили, что они подкатываются к рубежам своих сорокалетий. Прежде они раздражали «стариков»: слишком крикливы и непатриотичны. Теперь на смену уходящим «старикам» подоспели молодые силы, и так же бычились на шестидесятников: слишком патриотичны — потому им всё и сходит с рук.

Понять происходившее в те годы невозможно без контекста. А нервные события тех лет отчетливо вели к черте: весь мир осознавал, что прогнил, нуждается в починке и перелицовке. Мир будто проснулся ненадолго — и обезумел от того, что ни Восток, ни Запад, оказывается, не в состоянии предложить приемлемую для всего человечества модель справедливости.

Читайте также:  Как обнаружить аппендицит в домашних

Такого момента не было прежде, не будет после — в этом смысле 1968 год действительно ключевой. Потом, когда-то там, все обернется пшиком, человечество уснет под сладкий лепет мандолин глобального товарно-денежного счастья. Но кто же мог про это знать тогда?

В 1967 году Вознесенский успешно выступил в нью-йоркском Таун-холле. Поэтический триумф не обошелся без шумных последствий. Вот что об этом напишет сам поэт в очерке «Сюр»:

«Открывая мой вечер, Роберт Лоуэлл так определил мой генезис (возмутитесь, читатель, нескромностью лестной цитаты, но поработаем, так сказать, в жанре Дали. Всегда ведь приятно вместо обычной ругани процитировать что-то ласковое, да и поддразнить доброжелателей): „Вознесенский пришел к нам с беспечной легкостью 20-х и Аполлинера. Сюрреализм сочится через его пальцы. Это прежде всего первоклассный мастер, который сохраняет героическую выдержку и вдохновение быть и оставаться самим собой“… Дальше шли еще более немыслимые комплименты. Понятно, у меня поехала крыша от кайфа, я был абсолютно согласен со столь скромной характеристикой моего выдающегося творчества. Но дальше. Великий американский поэт, оглядев зал из-под замутненных очков, брякнул: „Он, как и всякий поэт, против правительства. Наши обе страны имеют сейчас самые отвратительные правительства“…

После вечера мне предложили опровергнуть это. Хотя бы во второй половине — о советском правительстве. Я отказался. И пошло-поехало. Да тут еще „Нью-Йорк таймс“ вынесла шапкой этот эпизод на первую полосу. Кончилось постановлением Секретариата, осуждающим меня, и закрытием выездной визы. Сейчас это кажется параноидальным сном. Чур меня, сюр!»

Точку зрения Лоуэлла — о равной ответственности всех лживых правительств перед человечеством — тогда разделяли многие и в самой Америке. Возразил Лоуэллу Джон Апдайк: мол, у всех свои грехи, но критиковать американское правительство нечего, «наша мышеловка все же сделана лучше советской». Так рассуждали и до Апдайка. Писатель-фантаст Роберт Хайнлайн в конце пятидесятых не раз приезжал в полюбившийся СССР — ровно до тех пор, пока в 1960 году в небе над Уралом не был сбит самолет летчика Пауэрса: шпион не шпион, нарушил не нарушил, а своя мышеловка ближе к телу. Логика Апдайка — в том же духе: дружба дружбой, а мышеловки врозь.

Не стоит, написал Апдайк, и Вознесенскому очень уж полагаться на американскую интеллигенцию. Штатовским либералам, уверял Апдайк, хорошо все, что плохо Америке. Тут читатель может подумать: совсем, как у нас… И действительно, автор «Иствикских ведьм», «Кентавра» и «Кроликов» уже побывал в Советском Союзе, убедился в том, что здешняя интеллигенция примерно так же рассуждает о своей стране — при этом страшно воодушевляется всем американским. Это лишь укрепило его в мысли о мышеловках: американская все же не топором рублена, а отточена так, чтобы не создавать обывателям бытовых неудобств и не стеснять в передвижениях. Там чудеса, там джинсы бродят.

Джинсы! Леви-Строс! Вранглер! Свобода! О незабвенный гипноз советского человека! Поэт Анатолий Найман будет доказывать кому-то много лет спустя, что это он, он, — о, счастливчик! — первым щеголял по Невскому проспекту в первых джинсах, и были те джинсы белыми.

Это все приметил Апдайк еще в 1964 году в Москве.

Но завиднее всего ему было видеть, как самозабвенно русские читатели обожают своих, русских поэтов: «Мы вместе с Евгением Евтушенко и Андреем Вознесенским вышли на сцену, и аудитория разразилась аплодисментами, потому что Евтушенко и Вознесенский были поэтами, а я был американцем. Поэзия и Америка тогда воплощали свободу для людей, у которых свободы было недостаточно. Помню, я был в восторге, что мне так бурно аплодируют, хотя я понимал, что аплодируют не мне. В Соединенных Штатах ничего подобного не происходило».

источник